altОСМЫСЛЕНИЕ ИСТОРИЧЕСКОЙ КАТАСТРОФЫ, СЛУЧИВШЕЙСЯ С РОССИЕЙ В НАЧАЛЕ ХХ ВЕКА, ОСТАЕТСЯ КЛЮЧЕВОЙ, ДОНЫНЕ НЕ РАЗРЕШЕННОЙ ЗАДАЧЕЙ РУССКОЙ МЫСЛИ. УВЫ, ПОСТАВЛЕННАЯ И ОСОЗНАННАЯ ПЕРВОЙ ЭМИГРАЦИЕЙ КАК ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЙ И НРАВСТВЕННЫЙ ДОЛГ РУССКИХ МЫСЛИТЕЛЕЙ, ЭТА ПРОБЛЕМА, ВМЕСТЕ С ПОПЫТКАМИ ЕЕ УЯСНЕНИЯ РУССКОЙ ДИАСПОРОЙ, НЕ НАШЛА В СОВРЕМЕННОЙ РОССИИ СКОЛЬКО-НИБУДЬ ДОСТОЙНОГО ПОНИМАНИЯ.

На излете "перестройки", после падения цензурных ограничений и вала журнальных публикаций, отмеченных удручающе беспомощными покушениями на концептуальное постижение русского опыта, с последней очевидностью выяснилось, что вывалившееся из партийных объятий общество не в силах совладать с трагическим разломом русской истории.

Скоротечное любопытство к событиям века, поиски "своих корней" повсеместно сменились желанием "перевернуть страницу", "начать новую жизнь", за которым без усилий опознается подмена освобождающего осмысления прошлого его вытеснением, сообщающим мнимое чувство свободы, внутренне сопряженное с клубком невротических реакций на историческое призвание России. Если прежде о душевной "гигиене" страны Советов радели власти предержащие, тщательно фильтровавшие информационный поток, то теперь в этом преуспевают сами граждане, реагируя на отверзшуюся книгу истории "падением читательского интереса". Ни взрывающая меру слова и разума реальность большевистского террора, ни приоткрывшееся в своей полноте величие русской культуры не обрели сколько-нибудь полноценного осознания постсоветским обществом, испытывающим по отношению к нерасчлененному сгустку отечественной истории отталкивающее сочетание надрывного нравственного осуждения и мстительной зависти - комплекс неполноценности, отягченный клиническими проявлениями этического пафоса. Едва обретенная свобода обернулась псевдоосвобождением.

Внешне эта тяга прочь, усиливаемая чисто русской страстью к разрывам, по-своему объяснима: она свидетельствует о трудностях возвращения в подлинную историю. Куда большие опасения вызывают попытки превратить негативный по сути механизм защиты в основу творческих свершений, воплощение положительной исторической идеи. Этим соблазном со времен "оттепели" одержима значительная часть советской (нынешней российской) интеллигенции, подвизающейся в проповеди гуманизма с усеченной исторической ответственностью. Настойчивое утверждение суверенных прав личности (трактуемой далеко не безупречно) обыкновенно соединяется с "освобождающим" доказательством интегральной никчемности (если не преступности) русской истории. В формах донельзя выродившихся и вульгарных гальванизируются хрестоматийные фобии русской интеллигенции, - ее посмертные прозрения, выговоренные устами Г.П. Федотова: "надо понять, что позади нас не история города Глупова, а трагическая история великой страны...", - как правило, надежно притопляют на задворках сознания.

Корпус обличающих силлогизмов с примерным усердием выстраивают, склеивая позвонки столетий, настаивая, что коммунистический эксперимент с необходимостью вытекает из полноты российского исторического опыта. (Эта вера в закономерность превращения России в ее "приращенный", с выбитыми гласными перевертыш - СССР - объясняет популярность в среде нынешней интеллигенции западных "профессионалов" разбора Шапиро и Пайпса.) Что же касается тягостного недоумения, вызываемого странным симбиозом беспросветной истории и рожденной ею великой культуры, то мимолетный синдром непогашенной совести без труда утоляют приличествующей случаю "герменевтической" интуицией: "жемчуга в навозе". Извлекаемый из подручного реквизита парадигмальный романтический каркас позволяет с грехом пополам слепить берущую за душу "живую картину": апофеоз творческой личности, противостоящей "свинцовым мерзостям" российского бытия.

Конечно же, существование сколько-нибудь убедительной историософской схемы едва ли может обойтись без оглядок на прозрения свободолюбивых мужей, "живших прежде нас". К числу сакральных заклинаний, привычно влачимых из журнала в журнал, ныне причтена знаменитая чаадаевская максима: "Мы принадлежим к числу наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок". По общему мнению, после семидесяти пяти лет коммунистического строительства сентенция "басманного философа" оправдывает "дистанцирование" от русской истории в качестве непременного условия приобщения к "общечеловеческим" ценностям. Характерно, что в этом "подвиге" отречения зачастую ищут не столько импульсов к не обремененному чрезмерным историческим грузом творчеству, сколько повод отдохнуть от понесенных невзгод, заодно намекнув Западу, что не худо бы оплатить преподанный ему урок. Эта назойливо демонстрируемая социальная усталость, поиски исторической "передышки", набравшие в современной России силу общественного поветрия, служат тревожным симптомом "африканизации" сознания - они сродни социально-экономической атонии экваториального пояса, претендующего на гуманитарные воздаяния из европейского котла ("за века колониального рабства"). Жертвы истории смыкают свои ряды от Пустозерска до Cote d'Ivoire.

***

Обращение к очевидным крайностям бытующих в России культурно-политических пристрастий в принципе вынужденно и неизбежно. Русская интеллигенция (в очередной раз разделяющая ответственность за будущее России) никогда не сверяла своих политических ориентиров с неким "средним" состоянием общества, его исторически сложившимся укладом. Отправной точкой ее культурно-политического самоопределения искони были маргинальные, "предельные" устремления. Ей, в сущности, неведомо, что такое либерализм в подлинном значении этого слова, попытки содействия естественному ("органическому") росту общества. Образ садовника, заботливо пестующего зеленеющие побеги, не пленял сознания русских интеллигентов, соблазнившихся политической деятельностью.

То, что обыкновенно называли на Руси "либерализмом", было в действительности не либеральным движением, тщательно вслушивающимся в дыхание "почвы", а всего лишь утилитарным коррективом к крайностям нигилистического отрицания. Разделяя с хрестоматийным нигилистом исходное положение "на полях" русской жизни, ординарный либеральный интеллигент, "преодолевший" соблазны тотального отрицания, стремится занять по отношению к исторической России "взвешенную позицию": что-то в российском опыте "признать", а что-то "отвергнуть". (Эта изначальная неукорененность либеральных упований туземной интеллигенции, после семидесяти лет коммунистических экспериментов, облегчила усвоение интеллигентского либерализма постсоветским обществом.) Осуществляя жесткую, этически окрашенную фильтрацию реальности, традиционный российский либерализм пытается увязать нравственно "оправданные" явления жизни в некое единство, прибегая для этой цели не столько к услугам утопических учений, сколько к сугубо утилитарным скрепам, "доказавшим" свою эффективность, - науке (отсюда явственный до вульгарности технократический пафос) и обиходному политико-экономическому инвентарю Запада. То, что в Европе остается исторически обусловленной формой, органически выработанной обществом, в России превращается в императив, в идеологию, призванную скрепить некий нравственно оправданный порядок бытия.

При внешнем сходстве терминологии и мнимой (нередко пленяющей) легкости "коммуникации" отношение к текущим формам западной жизни у полноправных чад свободного мира и у русской либеральной интеллигенции различно. Наши соотечественники склонны переживать преходящие формы западного обихода как безусловные ценности, не без доли исступленности водружая их в неком сакральном средоточии едва ли не на место "умершего" Бога. Верность (подчас смахивающая на псевдорелигиозное служение) этим "святыням" осознается в России как нравственное обязательство, что в оные дни, при большевиках, давало образцы морального противостояния режиму, немыслимые на Западе (по ту сторону железного занавеса они воспринимались как примеры мученической веры в демократию).

Ревностное почитание русским либералом западных стандартов (при удручающей неспособности отличить исходные принципы от вторичных исторических форм) нередко оборачивается любопытной антропологической аберрацией: по сравнению с русским либеральным интеллигентом, стремящимся воплотить in corpore западные ценности, средний европеец зачастую напоминает своеобразного ueber-mensch'a, вольно распоряжающегося святыней (способного расстаться с нею, если того потребует жизнь). Временами эта легкость обращения с ценностями, заботливо хранимыми в ковчеге русского либерализма, дает повод для обвинений Запада в ренегатстве - в России идейное стояние в "истине" прогресса блюдется не в пример строже.

Естественно, что в отличие от "свободного мира", тщательно дифференцирующего политические устремления и нравственные нормы (благодаря чему становится возможен политический прагматизм, не обременяющий совесть общественного деятеля "несмываемым грехом"), проведение "либеральной" политики в России требует жесткого насаждения "либерализма" - любые попытки приспособить систему либеральных ценностей, притереть ее к российской реальности немедленно осознаются как нравственное отступничество, отзываясь на политическом ристалище кошмаром взаимных обличений в моральной нечистоплотности и идейном ренегатстве. Текущая корректировка "либерального" социально-экономического курса с неизбежностью принимает в России форму морального кризиса, "открывающего глаза" на "нравственную несостоятельность" властей предержащих. Санкционировать морально оправданные изменения в системе "либеральных ценностей" может лишь харизматический лидер (хотя его ресурс в этой области невелик) либо "передовой опыт Запада", представленный в России его "мессиями" - сонмом экспертов. Умеряемый человеколюбием "российский либеральный прагматизм" нуждается в хоре западных советников, от которых (если не прибегать к самообману) ждут не столько профессиональных советов, сколько нравственной санкции совершаемым изменениям. Не экономика, а политика России рискует оказаться проницаемой для западных доброжелателей с нерастраченным профетическим темпераментом, порождая среду, окутанную густым туманом шарлатанства...

***

Согласно повсеместно утверждаемому представлению, социально-политический фон современной России определяется хроническим противостоянием "демократов" и "коммуно-патриотов". Поляризуясь, эти два аморфных движения в критические моменты разламывают единство постсоветского общества, становясь точками конденсации враждующих социальных сил.

Какие же исторические события скандально сочетали интернациональные по сути коммунистические идеи и национально окрашенные патриотические настроения?

При всей внешней пестроте коммуно-патриотической идеологии в ее основе без труда опознается ее фундаментальный устой - исходный тезис о безусловной "преемственности" русской истории: через все бури и потрясения Великая Россия возродилась (обрела себя) в форме СССР. Последний, хотим мы того или нет, - есть наше Отечество, служить которому не за страх, а за совесть "сам Бог повелевает". (Если вспомнить, что с понятием интеллигенции в России традиционно связывали представление о неком подобии религиозного ордена, - станет внятным, отчего патриотические филиппики нынешних отечестволюбцев столь явственно напоминают позорные декларации митрополита Сергия (канонические экзерсисы ОГПУ): "ваши беды - наши беды", "ваши радости - наши радости" и пр.)

Исходно для Ленина и его окружения переворот в России был разрывом "наиболее слабого звена мирового империализма", вслед за которым с роковой неизбежностью "бьет час" мировой революции. Историческая судьба России ленинскую когорту не волновала - в шестой части света видели детонатор, призванный спровоцировать глобальный социальный взрыв. (Характерна приписываемая Ленину фраза: "Пусть вымрет 9/10 России, лишь бы победила мировая революция".) Достаточно бегло пролистать ленинские работы первых лет смуты, чтобы почувствовать эту атмосферу паранойяльных ожиданий вселенской диктатуры пролетариата. Впрочем, свободный от подростковой революционности, Ленин сочетал близкую к мании идейность с абсолютной интуицией вожделеющей себя власти - после Варшавской катастрофы 1920 года, не размениваясь на авантюры, вождь старательно укреплял большевистский режим, провидя в нем зародыш вселенской республики Советов. (Об этой претензии свидетельствует лишенное каких бы то ни было этногеографических примет название ленинского домена: СССР, усвоившего примечательную геральдическую эмблему - земной шар, придавленный серпом и молотом.) Изначально чуждая национально-государственным задачам, коммунистическая диктатура пребывала в состоянии перманентной войны с исторической Россией, - ревнители большевистского переворота сознавали его неким тотальным "преображением", прорывом в социальное пакибытие: все сколько-нибудь высокие формы национальной культуры, немыслимые вне исторической традиции, последовательно обрекались в жертву превентивному террору и массовому истреблению - само имя России, объявленное "реакционным пережитком", изгонялось из советского обихода вместе со всеми своими производными - в их числе словом "русский".

Отсрочка "мировой революции" и относительная, но все же заметная маргинализация коммунистической идеи (вопреки всем усилиям Коминтерна) привели к исходу 20-х годов к известной "капсулированности" советского режима. В позднейшие годы это обусловило примечательную идейную метаморфозу: официальная идеология, частью утратив свой вселенский пафос, обращенный "городу и миру", пережила заметную "иудаизацию", замкнувшись в конкретных этно-государственных границах... Если прежде канонический ленинский тезис о неравномерности развития империализма, приведшего к революции в одной России ("наиболее слабом звене..."), толковали как симптом исторической ущербности страны и, по большому счету, ее народа (Ильич не раз сокрушался, что не тот достался ему "материал" - вот если бы англичане или немцы...), то к середине 30-х годов, когда грезы о мировой революции озаряли лишь клинических бойцов идейного фронта, в русской смуте опознали знак избранности народов России. Согласно официальной версии: в отличие от эксплуатируемых классов других стран, народные массы России всем сердцем и помышлением приняли коммунистическую проповедь, заключив "завет" с когортой истинных революционеров, владеющих методой построения земного рая (марксизмом).

Сколоченный на развалинах России, СССР осознавал себя коммунистическим Израилем, - прочим народам, чтобы приобщиться к нему, только предстояло претерпеть революционное обрезание, "добровольно" совершенное на одной шестой части суши. Революция запечатлела сокровенной печатью народы России, превратив их исторический путь в некое подобие Священной истории с провиденциальным заданием - петроградским переворотом 25 октября. Директивно изменился сам модус восприятия русской истории. Если на протяжении 20-х годов официозная советская историография, созданная школой Покровского, усматривала в истории России смердящую падаль, пригодную разве что для "патологоанатомической" демонстрации неумолимых закономерностей марксистского понимания истории, то к исходу следующего десятилетия по мановению партийных верхов ближайших учеников Покровского перевели на удобрения за "вульгарный социологизм", а в истории России, ориентированной на большевистскую революцию, наряду с "бешеной борьбой классов" и "хроническим кретинизмом правящей клики" прозрели еще некую едва уловимую, почиющую в основном на простонародье и его революционных "вождях" национальную харизму. Благодаря ей объективные "предпосылки" мировой революции, "созревшие" к началу ХХ века, сочетавшись с русским историческим путем, привели к "прорыву" в социализм.

История России превратилась в историю предтеч большевизма со своим перечнем пророков, мучеников и святых (из ленинских писаний спешно эксгумировались приличествующие случаю цитаты: "...декабристы разбудили Герцена... Чернышевский и Добролюбов..."). Разумеется, эта "национализация" режима не имела ничего общего с восстановлением исторической преемственности, усвоением опыта русской культуры - реально происходила идеологическая узурпация отечественной истории, ее подмена вульгарным пропагандистским фантомом. Было бы тщетно истощать усилия в поисках мнимого сталинского "конкордата" с наследием исторической России - попросту с известной поры на идеологические спицы ВКП(б) старательно набивали русское чучело. Знаменательно, что хронологически эта "национализация" диктатуры наследовала окончательному разгрому национальной органики, превратившему народ в этническое месиво, функционально структурируемое на потребу репрессивному режиму.

Вящему вразумлению исступленных романтиков национальной идеи служил сталинский тезис об обострении "классовой" борьбы по мере построения социализма - теоретическое откровение вождя подстегнуло сугубое уничтожение подлинных носителей русской культуры. По сути, Сталина занимала не Россия и ее исторические судьбы, а специфическая "сублимация" национальной энергии, цементирующая большевистский режим за счет деструкции национальной культуры и, в конечном счете, самой нации. Сторонним источником вдохновения мог служить опыт нацистской Германии, показавшей миру хрестоматийные опыты племенной возгонки, филигранную технику потрошения национальных традиций. О преимущественном интересе к внеисторическим, брутальным сторонам национальной "идеи", ее хтоническому измерению свидетельствует одна из "поворотных" реакций самого Сталина. Чем запечатлел вождь свою верность национальной идее? - освобождением Флоренского, пересмотром неправедных приговоров цвету России? Отнюдь - цвет расстреливали и гноили с прежним усердием. Вождя же возмутило либретто Демьяна Бедного о богатырях, уязвившее племенное достоинство советских граждан.

Вторая мировая война подстегнула социально-"патриотическую" эволюцию Сталина. Безумие гитлеровской расовой политики, тщившейся с прямотой мясника заменить сетью полевых боен многолетний производственный цикл разветвленной системы ГУЛАГа, обусловило национальную (по сути биологическую) консолидацию общества, приобщение к которой было спасительным шансом коммунистического режима избежать военного разгрома. Для России было исторической катастрофой, что борьба с гитлеровским нашествием велась в диффузной спайке с большевизмом, под руководством "сталинской партии". Внутренняя конфликтность этого "союза" ближайшим образом отразилась в чудовищных жертвах, понесенных страною в ходе войны. Дело не только в Гитлере - едва ли не инстинктивно советский режим, ведя войну на два фронта (второй, на Колыме, передышек не знал), спускал потоки русской крови, чтобы "удержаться в седле".

Смерть Сталина и последовавшее затем "разоблачение культа личности" знаменовали неспособность наследников "горца" к итоговому "синтетическому" усилию. Половинчатое отречение от сталинских дерзаний обрело себя в истерических апелляциях к "ленинским нормам", что наряду с робкими попытками децентрализации (хрущевская пародия на НЭП) внутри страны обернулось за ее пределами активным поощрением революционных фарсов - превентивным насаждением колымского стланика во всех без изъятия климатических зонах. Если при Сталине "социалистический лагерь" составлял относительно компактное единство, то в процессе "деколонизации", исторически совпавшей с эпохой гальванизированного ленинизма, мир социализма разбросал свои метастазы по всему свету, одарив СССР десятилетиями выматывающего "донорства". Последние тридцать лет советской власти - это, в сущности, классическое воплощение политики "мороженого дерьма" - поддержки и консервации нежизнеспособной системы за счет чудовищного разбазаривания национального достояния России.

Ретроспективно коммунистическая идея способна одарить Россию единственным исторически не исчерпанным "социальным проектом" - наследием последнего сталинского семилетия (1946 - 1953 гг.) - программой национально окрашенной мобилизации общества. Судя по всему, это отчетливо осознается коноводами современного коммунистического движения, испытывающими припадки щемящей ностальгии по социалистической индустрии с заводскими проходными, отдаленно напоминающими римские термы, и первым послевоенным дворцам культуры, отягченным густо оштукатуренными коринфскими ордерами, в блаженной тени которых экзотическую ветошь - стерегущих барский покой мраморных львов - вытеснила младая поросль Страны Советов - пары гипсовых пионеров.

***

Далее. Обратим внимание, что применительно к историческому прошлому России в основе как "демократических", так и коммуно-патриотических воззрений лежит единая объясняющая концепция, разнящаяся лишь моральными оценками, но не принципиальными подходами. Оба внешне непримиримых движения разделяют исходный постулат о безусловной "преемственности" русской истории. Для либеральных демократов ("демократического лагеря") старая Россия "закономерно" породила коммунистическую (тоталитарную) "империю", и единственно разумная политика заключается в известном преодолении русской истории как таковой. В тысячелетних "блужданиях" страны опознают трагический и назидательный пример исторической обреченности попыток "срезать углы по бездорожью", настораживающий синдром магистрального кретинизма, предположительно уврачеванный тоталитарным шоком ХХ столетия.

При дежурных сказаниях о талантах, культуре и несомненных залогах великого будущего, полагают установленным, что тоталитарный опыт русской истории (простираемый на пять веков - от Грозного до Андропова) учит народы тому, как не надо устраивать свою жизнь. Согласно молчаливо подразумеваемой "истине": новой, демократической России только предстоит (территориально, хозяйственно, культурно) обрести себя на базе "общечеловеческих ценностей". В лучшем случае к русским относятся как к условно исцеленным бесноватым, напутствуя их программным наставлением: "иди и больше не греши..." (т.е. отрекись от "имперских амбиций", "возлюби демократию и свободный рынок паче естества своего" и т.д.). Особую пикантность этим внушениям придает то, что источаются они кругом лиц, ради "профессиональной реализации" годами отиравшихся в КПСС и вполне успешно мостивших свою номенклатурную карьеру. Роковой вопрос о том, где "постились" и "взалкали" эти "пророки", в демократических кулуарах задавать не принято. Равным образом остается загадкой, какой "шестикрылый серафим" отверз им "вещие зеницы": была ли это une espece generale советологов или, в "перестроечные" годы, какая-нибудь из шестерок "правозащитного" движения (Ковалев, Якунин etс).

Впрочем, если от безысходности оскорбленное чувство опрометчиво метнется "влево", чая найти убежище среди хронических ортодоксов серпа и молота, то вскоре выяснится, что в обрамлении иного пропагандистского антуража ревнители устоявшихся политических аббревиатур (СССР, КПСС и т.д.) вдохновляются все тем же утверждением советского режима как закономерного итога тысячелетнего развития России от Рюрика до Ильича (приветствуя в коммунистическом эксперименте сущностное обнаружение - "великий полдень" русской истории). Внутренняя неизбежность тоталитарной метаморфозы России равно очевидна и коммунистам, и демократам, привычно разнясь в предлагаемых ими "калькуляциях" лишь вторичным моральным декором. (Вящему сближению постсоветских политических "антиподов" способствует прозрачная зависимость либерально-демократического прочтения русской истории от идейного багажа западной советологии. Последняя, не балуя своеобразием концептуальных подходов, обрела смысловой масштаб русской истории, ее целевую причину в откровенно пропагандистских самосвидетельствах коммунистического режима. Эта родовая интоксикация кумачовой "телеологией" изначально предопределила стремительное вырождение советологической догмы в негативный оттиск советской пропаганды, некоего рода рентгенограмму агитпропа, навязчиво выдаваемую за базовую основу "собственно научных интерпретаций" русского духа.) Указанной общностью трактовки русского исторического наследия объясняется удручающая бесплодность теоретических дискуссий о судьбах России, ведущихся в постсоветском обществе формально враждебными политическими лагерями.

В принципе спорить не о чем: применительно к прошлому России обычно препираются лишь о моральных оценках, нравственных суждениях, обличениях и т.д. Как следствие, политических оппонентов 90-х годов воспринимают не столько носителями иной культуры понимания российской истории, сколько нравственно неприемлемыми персонами ("честный человек не подаст им руки..." - из репертуара обеих противостоящих сторон). При неуклюжих попытках сохранить известную респектабельность, в кругу единомышленников молчаливо предполагается, что политический противник - это либо дурак, либо подлец и проходимец. В современной России нет сколько-нибудь выверенной общенациональной политики, имеет место лишь склока о власти с покушениями на моральность. Характерно, что для перехода из "демократов" в "патриоты" и наоборот не требуется усилий рефлексии, ответственного осмысления российского опыта. Достаточно ущемленного честолюбия, побуждающего "пережить" "моральный кризис", "нравственное прозрение"... На политических подмостках последних лет ренегат, политический перевертыш выдвинулись в публичные носители живого нравственного чувства, беспокойной совести. Ординарный оборотень утвердился на развалинах Советов в качестве эталонной формы "человека морального" (Hominis moralis).

Сомнительного разбора исторический "консенсус", обрамленный идеологически полярными оценками, открывает в постсоветской России необозримое поприще вчерашним блюстителям "всепобеждающего учения", соборно переметнувшимся в "социологи", "политологи", "профессиональные" эксперты по всем мыслимым социальным вопросам. Средством приобщения к "международному научному сообществу", позволяющим "сохранить лицо", не утруждая себя сколько-нибудь обязывающими теоретическими новшествами, становится в этой среде уже привычная рецепция идейных плодов западного кремлеведения, активно насаждаемых на вчерашних делянках номенклатурного обществознания. В некое подобие гордиева узла нерасторжимо сплетаются самые разнообразные жизненные устремления.

Для профессиональных воителей "свободного мира", десятилетиями подвизавшихся в изобличении коммунизма как исконного воплощения русского духа, изобильные публикации их писаний в нынешней России рождают надежду поддержать пошатнувшийся "научный" престиж ссылками на интерес в кругу российских аборигенов. Не остаются в накладе и местные ученые мужи, исправно заливавшие белый свет идеологическим варевом, по ту сторону железного занавеса незаменимым при изготовлении смердящих "присадок" к русской истории. Сегодня едва ли кто усомнится, что общепризнанное и многолетнее участие "российских коллег" в "международном разделении" историко-политического "труда" назидает в широчайшей конвертируемости приобретенных ими "теоретических" навыков. Словом, в интернациональном ковчеге "общих исторических интересов" наряду с несокрушимыми ортодоксами, по праву наследующими вакансии в кунсткамерах научных институций, "живым силам партийной науки", вовремя пережившим "моральное озарение", уготовано пусть не самое почетное, но вполне комфортное место ("лаборантов" свободы).

Кроме того, подспудная зависимость советологических творений от идеологических внушений вчерашних оппонентов позволяет сонму "прозревших" чувствовать себя исконно приобщенными к борьбе с коммунизмом и, глядя вслед какой-нибудь отставной бонзе сусловского закала, вдохновляться мыслью: "...и у нас на них-с бритва-с была припасена..." (победная песнь "зеленой" номенклатуры). Естественно, что в случае повторного водворения коммунистического режима "сменившие попону" "эксперты" без труда удержатся в седле: посыплют голову прахом, переживут еще один "нравственный кризис" и с обезоруживающей прямотой вернутся в прежнее услужение. Теоретической измены они, по большому счету, не совершали, а что выставили на панель "верных ленинцев" и вели себя как подонки, так это, если разобраться, должно служить неиссякаемым источником здорового оптимизма: "право на бесчестье" было изначально опознано как священная привилегия борцов за великую идею. Конечно, кого-то из поэтического любопытства шлепнут, кого-то для острастки сошлют, но в целом простят и поймут, потому что услужливый подонок - это всегда удобно, пластично и комфортно, если по дури не распускать вожжи (не "перестраиваться") и крепко держать власть.

***

В целом, приевшиеся общественные контроверзы современной России в своем последнем основании глубоко мнимы: они знаменуют не политическое выражение живых противоречий, пробуждающих творческие силы нации, а "плюрализм" распада, продукты гибельного двоения коммунистической системы. С маниакально окрашенным упорством коммуно-патриоты во имя "преемственного" прочтения совето-росской "государственности" привычно сводят национальное измерение к элементарной биологической основе, сцепляющей историческую Россию и коммунистическую эпоху, усматривая в покушениях на советские устои угрозу природной "скобе", исконным началам русского этноса (с опозданием в семьдесят с лишним лет надрываясь в вопленном крике о "геноциде"). Сходным образом, казалось бы, несовместные с ними оракулы "демократии", истощив исторические "аналогии" и "параллели", доказывающие тоталитарное единство русской истории, упираются в русскую породу как в последнее основание тирании, щедро рассыпая прозрачные намеки на рабскую природу русских, своего рода "питательный бульон", биологическую основу тоталитаризма. Разумеется, публично проговаривать подобные истины демократическая общественность обычно не дерзает, а посему за стенами насиженных "кухонь" ограничивается процедурными перемигиваниями, скрепляемыми умудренным: "Ну, таки ж мы с вами все понимаем".

В сущности, элементарная русофобия определяет устойчивый колорит политической среды, назойливо претендующей на принадлежность к интеллектуальной элите современной России. Ныне никого не удивляет, что требования установить санитарный кордон, выдержать Россию в карантине ("Пусть Россия докажет!..") раздаются из уст имамов российской демократии несколько чаще, чем за пределами страны в кругу политиков, отнюдь не страдающих русолюбием. Как правило, в демократических кулуарах сам разговор о национальных интересах и национальных задачах России (коли не сводить таковой к затверженному повторению "правозащитного" катехизиса) берется под подозрение как проявление тоталитарных (если не фашистских) тенденций. По мере же политического вырождения демократической "идеи" для ее актуализации все чаще предпринимают эталонные по своей низости попытки, косвенно способствуя кристаллизации фашистского движения, наложить на лик России густой слой коричневого грима. Сложившееся в России "демократическое сознание" опознает в ценностях демократии и права не столько принципы самоорганизации народной жизни, формы творческого выявления народного духа, сколько смирительную рубашку, средства врачевания "имперских амбиций".

В результате сонм лидеров, определяющих политический курс российской демократии, оказался удручающе неспособным к проведению сколько-нибудь осмысленных демократических реформ, ответственному социальному строительству. Вожаков демократической интеллигенции хватило лишь на то, чтобы поставить отвратительный фарс, в котором русскому человеку отвели роль "столпника" демократии, ее "мученика", исступленно радеющего о "веригах" и "власянице" для вящего подвига демократической "святости" ("раздай имение свое и следуй..." - на окраинах России, в бывших "советских республиках" - от Либавы и Ревеля до так называемой "Алма-Аты", доходчиво, с демонстративными погрешностями против нормативной лексики, объяснили куда). Но и до сей поры в обновленных душах, пробудившихся с "весной перестройки", все еще не расточились чары сентиментального сценария рубежа девяностых: "В центре на колоду встанут рабочий и крестьянка, мы (интеллигенция) будем вокруг хороводы водить, а весь белый свет на нас дивиться... А коли совсем прижмет - Лазаря грянем. Мир не без добрых людей, прокормимся". Обременив "божницу" идолами "демократии" и "права", двинувшаяся в политику советская интеллигенция обрела свое призвание не в осмыслении и отстаивании коренных государственных интересов России, а скорее в созидании очередного культа, сообщающего смысл привычной деятельности, суммируемой немудреной формулой: "бубен в руки и на капище".

В мечтах грезили храмом демократии и прогресса, но в реальности обошлись шаманизмом. Кроме леса, нефти и газа нынешняя Россия более чем конкурентоспособна лишь на рынке жрецов демократии. Без малого пятилетку страна захлебывалась в клятвах верности народоправству и свободе, так и не обретя жизнеспособных демократических институтов, сколько-нибудь отвечающих народному духу. У нас с фонарем не сыскать осмысленного законодательства, утвержденного на здоровом правопреемстве с исторической Россией, но в изобилии представлены правозащитники в законе. И едва ли удивительно, что в среде политизированной интеллигенции наряду с тщательно просеянными "мемориальными" диссидентами по сию пору активно подвизаются отставные политруки, преподаватели политграмоты ("социологи", "политологи", "политэкономисты"...) и, конечно же, попы-расстриги.

Коль скоро выявлен бациллоноситель тоталитаризма, то по отношению к русским национальным интересам последовательные демократы практикуют принципы, мало чем разнящиеся от ленинских норм и заветов: перед лицом любой другой народности, населяющей Россию, русские a priori оказываются на скамье подсудимых. Всякое сепаратистское устремление, питаемое номенклатурной ли корыстью или гремучей смесью откровенной уголовщины и столь же очевидной паранойи, возгоняется столичной "демократией" до уровня "национально-освободительного движения", "реализации права наций на самоопределение". И посмейте что-нибудь сказать о единстве исторической России, ее государственных интересах! В ответ вы услышите навязшее в зубах: "тюрьма народов", и в лицо вам выплеснут полный таз помоев ленинского замеса. Политическая мудрость восходящей российской демократии была исчерпывающе явлена в лозунге: "Берите суверенитета, сколько проглотите", сыгравшем не последнюю роль в превращении миллионов русских людей в нежелательных "иностранцев", в граждан второго разбора на своей, исконно русской земле. Несколько же отсроченным апофеозом национальной политики российской демократии, попросту переместившимся в политическое зазеркалье, стал сюжет, достойный жгучей зависти Гоголя и Кафки: под гром литавр провозгласившее суверенитет свиное ухо заключило договор о разграничении и взаимном делегировании полномочий с русской свиньей.

***

Сложившаяся ситуация, свидетельствующая о национальной, государственной и культурно-исторической невменяемости демократической интеллигенции, оказалась бы не столь трагичной, будь хоть в малой мере обеспечено историческое существование русского народа и самой России. По прошествии же трех четвертей века коммунистического эксперимента "быть русским" воспринимается скорее как императив, настоятельное требование, нежели начертание реального положения дел. Коммунистическая диктатура повинна не только в физическом уничтожении десятков миллионов русских людей. Последовательно осуществляемой программой формирования "нового человека" она нанесла тяжелейший удар национальному сознанию России, ее культуре. Здесь не место описывать структуру пестуемого коммунизмом душевного типа, равно как и его "телесного" воплощения (т.н. Hominis sovetici, сводимого в уличном просторечии к обиходному "совку"). Отметим лишь одну очевидную деталь: в сфере публичной деятельности нормативным наименованием граждан СССР было - "советский", на фоне которого определение "русский" трактовалось как некая акциденция, вторичный рудиментарный признак, простительный (а иногда не очень) бытовой "пережиток".

В лучшем случае российское историческое наследие, русская национальная культура занимали советский режим лишь в модусе пропаганды, для вящего блеска коммунистической псевдодержавности. В остальном живые составляющие национальной культуры, ее сокровенные святыни влачили двусмысленное, по сути запретное ("теневое") существование. С помощью тщательно подобранной, идеологически препарированной "панорамы прошлого", по отношению к исторической России и рожденному ею душевному укладу у советских граждан формировался устойчивый синдром янычара. Любое сколько-нибудь артикулированное явление национального сознания, чуждое внушениям агитпропа и выходящее за пределы санкционированных фольклорных отголосков, трактовалось как свидетельство "несознательности" или, в случае обнаружения процессов, чреватых полноценным восстановлением национального самосознания, квалифицировалось как государственное преступление. Десятилетиями посредством террора, пропаганды и тотального контроля в советской России осуществлялась идеологическая профанация народного духа, его последовательное разложение.

Казалось бы, по мере вырождения коммунистической системы принципиальная задача интеллигенции, заявляющей свои права на роль наследников и творцов русской культуры, должна заключаться в последовательном содействии десоветизации и деидеологизации народной души, восстановлении здорового национального самосознания, верного культурным, государственным и правовым заветам исторической России.

Но именно этому служению в целом осталась чужда постсоветская интеллигенция. Более того, когда коммунизм на ущербе, вытесненный с высот публичной власти, стал рядиться в национальные одежды, демократическая интеллигенция охотно "отписала" ему национальный гардероб, скрепив своим авторитетом узурпацию имени "русский" для преступных коммунистических игр. Изболевшаяся совесть отечественной интеллигенции, изобразив муки добросовестного "неведения", "просмотрела", что ее "терминологическая" уступчивость, по сути, означает признание мародеров законными преемниками обобранных ими трупов. Впрочем, подобный исход дела был изначально предопределен ключевой историософской интуицией российской "демократии", утверждающей "закономерность" тоталитарного вырождения исторической России.

В свете названного "догмата" тщетно бороться с тоталитарной системой, надламывая выкованные Советами идеологические обручи, осуществляя последовательную декоммунизацию народного сознания. Подобного рода усилия мнятся лишь паллиативами, борьбою с привходящими, вторичными признаками. Радикальное искоренение тоталитаризма мыслится на путях окончательной деструкции разрушавшегося коммунистами русского национального самосознания. С беспредельной низостью, соединенной со столь же безбрежным кретинизмом, в постсоветской России преодоление коммунизма подменили визгливым парафразом т.н. "денацификации". И едва ли кого из стражей демократии смутило, что в российских условиях это сродни попытке выставить жертвам геноцида счет за его проведение. В повседневной жизни слывущие "реформистскими" начинания привели к тому, что на фоне исступленной антинациональной пропаганды ("превентивной борьбы с фашизмом") в поляризованном и внутреннее расколотом советском сознании опорной точкой борьбы с "тоталитаризмом" оказался... вживленный коммунистической диктатурой идеологический каркас, советизированные пласты сознания. Взращенный в душе советского человека "янычар" стал гарантом "демократических преобразований".

Вчерашняя советская интеллигенция обнаружила абсолютную враждебность ответственному историческому творчеству, приложив все свои усилия к тому, чтобы в созданном советским режимом идеологическом "органчике" сменить валик (ортодоксально-коммунистический на либерально-демократический). Ближайшее выражение эти устремления нашли в историческом компромиссе с коммунистической номенклатурой - с последней произошла стремительная "метаморфоза" (смена перфоратора) - за исключением "однолюбов", прикипевших душой к наезженным мелодиям, вчерашние "верные ленинцы", не поступившись ни единой шестерней душевного механизма, в одночасье обратились в "реформистов", "профессионалов", осуществляющих "взвешенную" политику "демократических" перемен. В России не стали устраивать охоты на ведьм (принимать закон о люстрации), но с упоением занялись доламыванием творческого наследия нации (ее науки и культуры). Смиримся с удручающей очевидностью: герой российской "либерализации" Гайдар - это всего лишь несколько вестернизированный Зюганов или, опуская внешние сравнения, - тривиальный образчик идеологически профанированного сознания.

На исходе ХХ столетия российская "либеральная" интеллигенция совершила "упущение", типологически сходное с просчетом Гитлера, направившего свой удар по расовым, историческим и культурным основаниям России. Последствия гитлеровского нашествия оказались катастрофическими для будущих судеб России - никто не оказал коммунистам большей исторической услуги, нежели нацисты. Своим расовым экстремизмом Гитлер повязал общей борьбой и общей победой коммунистическую диктатуру и "модифицируемый" ею народ, замешав на крови ту "симфонию" палача и жертвы, которая сообщила известную "органичность" патриотической риторике большевиков и на несколько десятилетий вперед обеспечила высококалорийным "топливом" коммунистический агитпроп. Нынешней "мягкой" компрессией ортодоксального коммунизма и подавляемой национальной идеи "демократическая" общественность в очередной раз создает парниковые условия для идеологических мутаций в духе коммунизированного Blutes und Bodens, что в случае удачи проводимого эксперимента чревато катастрофическими последствиями не для одной России.

***

Вместе с тем исходное единство прочтения русской истории сообщает коммуно-патриотам и нынешним демократам общую интуицию, наделяющую их ощущением безусловной органичности пореволюционного (т.е. советского) общества. Если тоталитарный (коммунистический) эксперимент выявляет сущностное содержание тысячелетнего русского пути, то нелепо отрицать историческую укорененность сегодняшнего российского социума. Он может быть больным и кризисным, но все же всей своей толщей прорастающим из глубин русской истории. За пределами пропагандистских заплачек, уязвляющих политических оппонентов, ныне не принято удручаться мыслями об истощении русской исторической почвы, плодоносящего социального гумуса. В известном смысле современная российская политика вполне укладывается в рамки конкурсного сюжета выпускного класса Академии художеств: "Коммунисты и демократы в образе оратаев русской нивы ведут публичные прения о путях посевной". Коммунары застыли в предвкушении нового спазма "коллективизации", демократические силы, стремительно теряя веру в "оптимистические сценарии", из последних сил тщатся преобразовать Россию, следуя вычитанной в западных учебниках либеральной методе. Разумеется, реформаторы понимают, что у нас не англосакские "черноземы" и не романо-германский "суглинок", но все же и мы не в Сахаре живем - почему бы не испытать патентованные средства. (К тому же нравственной ответственности за "реформистский" курс не предвидится никакой: в случае неудачи кто-нибудь из демократических "почвоведов" изречет: "тоталитарный солончак" - и с легким сердцем спишет провалы социального эксперимента на старца Филофея и Петра Великого.)

За этими фантомами "органичности" существовавшего в советское время режима стоит безусловная зависимость господствующих в обществе представлений от многолетних внушений коммунистической пропаганды. В меру одержимости исходными густо-кумачовыми воззрениями в большевистском перевороте усматривают либо социальную революцию, совершенную в "интересах большинства трудового народа" эксплуатируемыми классами, либо в линялом "розовом" варианте, изверившись в "завоеваниях Октября", пусть по инерции, но все же опознают в революционной смуте, разметавшей "надстройку" исторической России, сумму процессов, отнюдь не катастрофических для социальных низов общества - "четвертого сословия" и его жизненных интересов.

С подобными плакатными настроениями, подпитывающими неуемный исторический оптимизм, безусловно, придется расстаться. Русскую революцию не удается вписать в чреду социальных катаклизмов, время от времени потрясавших "ветхую" Европу. Сколько бы ни сравнивали французскую революцию, ознаменованную террором 1793 года, с позднейшими репрессивными достижениями коммунистической власти, галльский опыт (за вычетом идеологических оправданий массовых репрессий) ни в коей мере не принадлежит одному ряду с русским. В европейских революционных баталиях ущерб несли определенные классы и связанные с ними социальные группы, - резали дворян, священников, совершалось перераспределение власти и имущества между органически сложившимися историческими сословиями - одни из них умалялись (оставляя политическую сцену), другие восходили, не теряя генетической преемственности со своим прошлым.

При всем трагизме происходившего, "тектонические" сдвиги осуществлялись внутри исторически укорененного общества, не завершаясь его гибельной энтропией. В России же коммунистический режим попросту раздавил русский социум, уничтожив все прежде существовавшие сословия, классы и социальные группы. В 1917 году на одной шестой части света восторжествовал маргинальный сброд ("партия нового типа", принципиально враждебная исторической России как таковой). Едва ли сыщется человек, не утративший здравый рассудок, способный отрицать, что этот процесс узурпации власти исходно носил ярко выраженную интернациональную окраску. Интервенция - это не три роты шотландских стрелков в Архангельске и не балетные маршировки греков в Херсоне и Николаеве. Интервенция - это ленинское правительство в Москве. В ходе так называемой "революции" и последующего "социалистического строительства" в России были последовательно разгромлены не только чиновничество, дворянство, торгово-промышленный класс - с равным усердием уничтожались квалифицированные рабочие ("рабочую аристократию" Ленин ненавидел столь же люто, как и аристократию родовую). Наконец, в пору коллективизации систематическому истреблению подверглось крестьянство. Были сметены не только государственные, правовые, нравственные установления, - был разрушен повседневный быт, образ жизни великого народа, его святыни. Вырезался он сам. Речь шла о геноциде в абсолютном, строго определенном значении слова.

Только почему-то никто в Европе не задавался вопросом: можно ли верить в Бога после Соловков и коллективизации? Напротив, какой-нибудь грязный гад, подвизавшийся в толковании апостольских посланий, с "пониманием" присматривался к сталинским дерзаниям, и ему охотно вторила "интеллектуальная элита" Запада, конечно же, ничего "не подозревавшая", "не догадывавшаяся" и без малого сорок лет дружно аплодировавшая "небывалому эксперименту". В принципе, умение прозревать вовремя и, разумеется, с максимальным комфортом принадлежит к устойчивым навыкам прогрессивно мыслящих западных интеллектуалов. В этой среде прозрение отнюдь не связано с неизбывной внутренней принудительностью, застающей человека врасплох "здесь" и "теперь". Публике, не слишком поднаторевшей в двойной бухгалтерии "прав человека", только предстоит усвоить, что "свободная личность" разумеет сама, когда и на какую разновидность геноцида раскрыть очи и когда их смежить. Причем указанная способность не помешает позднейшим биографам сложить сагу о душевной драме очередного "властителя дум" и повествовать о "запоздалом прозрении" там, где имела место тривиальная mauvaise foi. Впрочем, оставим в покое умудренных адептов гуманности и прогресса. Ведь, в сущности, ничего катастрофического не произошло. Варвара-мужика приобщали к цивилизации. А то, что его умерщвляли, так это же дикость русской натуры - с нею иначе нельзя.

Автор: Василий МОРОВ
Источник: golos-sovesti.ru